СТАНЦИЯ ДНО

В прошлом месяце «Газета.ру» опубликовала обстоятельную статью о матерной брани. Нет, вовсе не о том, что надо усилить борьбу, увеличить ответственность и т.п. совковая нудьга. Всё ровно наоборот. «Газета.ру» прогрессивное издание и в качестве такового призывает родителей обучать детей ругаться матом. Самоуком, надо понимать, не овладеют. «Ваш ребенок ругается матом плохо. Он наверняка использует одни и те же неинтересные сочетания, причем половину в неправильном смысле или не той частью речи.
Это те слова, которых он нахватался от сверстников и бездарных взрослых. Если вы его не научите правильно и красиво ругаться, сделать это будет некому» — беспокоится дама-автор, Елена Осипова. «…русский мат, — поясняет прогрессивное издание, — красивый, яркий, многотонный, изобретательный и часто единственный инструмент, который точно может передать чувства носителя русского языка». Вон оно как… Поневоле возмутишься жестокой репрессивности наших законов, лишающих тружеников СМИ единственного инструмента, без которого они ни тпру ни ну. Долго я не понимала, почему это прогрессивные авторы так пылко отстаивают своё право материться. А теперь вдруг поняла: это, оказывается, единственное выразительное средство, которым они владеют для передачи своих мыслей. Впрочем, может, мысли у них прямо так и рождаются – в матерной оболочке. Правда ведь, негуманно отнимать у человека единственное и последнее: даже при конфискации имущества кое-что оставляют, а тут – подчистую – сталинисты поганые.

О чём говорит любовь интеллигенции к языку помойки?

Если без политкорректных околичностей – о глубочайшем упадке. Не лично их (вернее, не только лично их), а всего общества в целом. Говорю об этом не в моралистическом, а в констатирующем, исследовательском смысле. Любовь к языку помойки говорит о том, что помойка у граждан угнездилась в головах, они мыслят помоечными категориями: ведь язык есть материя мысли. 

Менее всего на свете я склонна возмущаться и обличать матершиников: это вообще не характерные для меня чувства и не мой темперамент. В моём кругу не матерятся (при мне, во всяком случае), к тому же я получила лингвистическое образование, приучившее смотреть на слова просто как на рабочий инструмент: слова и слова, есть такие, есть сякие. Так что никакого моралистического пафоса.

Другое меня интересует: откуда это берётся и к чему это может привести? А давайте обратимся к истории. К собственной.

Сто с лишним лет назад такое уже было.

СТО ЛЕТ НАЗАД… 

Я давно уже пишу о сходстве эпохи столетней давности и наших дней. Иногда параллели настолько яркие, что оторопь берёт. Начало ХХ века было эпохой бурного богатения – и упадка.

Сто с лишним лет назад Москва стремительно застраивалась особняками и доходными домами нового, нарядного, кокетливого стиля art nouveau с весёлыми пышненькими ангелочками и усталыми лилиями оливкового цвета по фасадам. Почему-то были в моде лилии и оливковый цвет. Мне, между прочим, нравятся и живые лилии, я их выращиваю возле дома — тоже, наверное, не случайность, а реминисценция art nouveau. Те московские особняки с лилиями часто были окружены металлическим забором в виде тревожных, нервных каких-то волн: «Буря, скоро грянет буря». После революции большинство этих особняков стали посольствами и благодаря тому сохранились.
Сто лет назад по объёму и темпам строительства Москва лидировала среди европейских столиц (данные из видеоиздания Музея истории Москвы «Московский модерн»).

Сегодня архитектурный стиль того времени (у нас его называли «модерн») снова в большом почёте. В подражание московскому модерну столетней давности строят и многоквартирные дома на Золотой миле — Остоженке, и новорусские особняки в пригородах. Многие состоятельные граждане прямо заказывают дома «под Шехтеля»; в нашем подмосковном посёлке уже три таких дома. А знаменитый особняк фармацевтического короля Брынцалова при каждой перестройке обретает всё больше черт нео-барокко. Это не случайно: историки искусства говорят, что усложнённый, кокетливый стиль обычно возникает накануне какого-то глобального слома. Так, барокко предшествовал Французской революции и всего, что воспоследовало. А модерн охотно перерабатывал, переосмысливал, пережёвывал барокко. И это тоже не случайно. В архитектуре вообще трудно лгать — гораздо труднее, чем в других искусствах. Дом всё равно выдаст истину, недаром в толковании сновидений дом — это образ самого сновидца. Дом — это человек.

Вот как описал первое десятилетие ХХ века А.Н. Толстой в начале романа «Хождение по мукам».
«В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно — роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
/…./ Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации знаменитого Сашки Сакельмана, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале «Красные бубенцы», — и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.
Девушки скрывали свою невинность, супруги — верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения — признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго — предсмертного гимна, — он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники новое и непонятное лезло изо всех щелей».

БОСЯКИ – ГЕРОИ ДНЯ

В эту эпоху, эпоху накануне, в литературу ворвался М.Горький и имел оглушительный, экзальтированный, преувеличенный, непропорциональный успех. Причина: он ввёл в литературу босяка, люмпен-пролетария, бомжа, если по-нынешнему. Быт этих людей помойки неожиданно стал страшно интересным, увлекательным и пикантно-модным. В 1902 г. модный уже автор написал знаменитую пьесу, которую до сих пор проходят в школе, — «На дне», и она тоже имела громкий успех. И дело тут не в литературных достоинствах: в то время было много умеющих хорошо писать – дело в теме. Босяк стал героем дня.

О том, как это было, хорошо рассказал тогдашний знаменитый публицист Михаил Меньшиков. Мне хочется привести длинный отрывок из его статьи того времени, оно того стОит:

«В богатых салонах вдруг появились точно упавшие с луны крайне мрачного вида господа. Грузные, крупные, грязные, нечесаные, в просаленных, пропотевших до гнили пиджаках, на воротниках которых всегда можно было подметить пару-другую неудобоназываемых насекомых. Эти загадочные люди носили гордое имя: босяки. «Босяк» сразу стало почетным званием, почти титулом. Явился глагол «босячить». Тотчас забосячили начинающие писатели, забосячили еще учившиеся тогда студенты, освобожденные от экзаменов гимназисты. Пробовали босячить даже барышни. Предводителя нашествия, г. Максима Горького, разрывали на части. Хотя, к сожалению, он ходил в сапогах, но рубаха навыпуск, блуза, крайне простонародная физиономия и манеры ручались, что он разувался, выходя из города и странствуя среди морей, необозримых степей, лесов и гор. Петербургские дамы млели перед г. Горьким. Если уж никакими средствами нельзя было достать его на вечер, то обожание свое они переносили на какого-нибудь другого, менее знаменитого босяка. Рассказы г. Горького зачитывались до того, что нельзя было отдать их в переплет. Воображение весьма воспитанного общества покорено было удивительными картинами. В одной, например, автор душит человека в степи, в другой он ночует с проституткой под опрокинутой лодкой, в третьей старик Силан на плотах соблазняет сноху, в четвертой двадцать шесть хлебопеков следят, как солдат растлевает девчонку, в пятой — куражится красавец Артем на содержании рыночных торговок, в шестой Васька Красный сечет голую девицу из публичного дома на снегу… Эти и им подобные душеспасительные темы казались каким-то откровением, озарением свыше. Чрезвычайно томные дамы, супруги высокопоставленных чиновников, давали зеленые томики г. Горького своим девочкам. Задавались даже классные сочинения на тему: «Характер Пляши-Нога (один из героев Горького) и развитие чувства свободы», или «Психология Мальвы (гулящей бабы на рыбных промыслах) и Кузьмы Косяка». Петербургское общество, только что перед этим начитавшееся до некоторого пресыщения гр.Толстого, не успев переварить идей о «неделании», «непротивлении» и т.п., вдруг было завалено совсем противоположными идеями. По салонам запорхали крылатые слова г. Горького: «Времена переменчивы, а люди скоты», «Человек на земле — ничтожная гнида», «Брюхо в человеке — главное дело», «Клюнуть денежного человека по башке — что ни говори, приятно», «Безумство храбрых — вот мудрость жизни» и пр., и пр. Не иначе как под дамским гипнозом увлеклись г. Горьким некоторые аристократы и сановники. Некий граф в «Гражданине» взял г. Горького под защиту. В те жестокие цензурные времена начальник управления по делам печати «сам читал» рассказы г. Горького и «не находил в них ничего такого». Для рекламы апостола босяков соединилось все. Около его имени сосредоточилась критика. Недалекий Евгений Соловьев в радикальном журнале провозгласил нижегородского маляра «гением выше Гоголя». Босяка-писателя обласкал Чехов; тотчас были выброшены в уличную продажу тучи карточек, где Чехов сидит рядом с г. Горьким. Мало того: сам гр. Л.Н.Толстой снялся вместе с г. Горьким во весь рост, как бы связывая молодого человека со своей огромной славой. Не думаю, чтобы великий писатель имел в виду рекламу, но еврейско-русские антрепренеры, вздувавшие и взмыливавшие новый товар на книжном рынке, чрезвычайно искусно воспользовались всеми колокольнями, чтобы прозвонить, прославить босяка-революционера. Доходило до курьезов. Известно, например, что Лев Толстой никогда не босячил. Отрицая государство, церковь, цивилизацию, любовь, красоту, он не отрицал, однако, сапог и даже сам пробовал шить хоть и плохие, но все-таки сапоги. Тем не менее как только пронесся лозунг «босячество», — знаменитейший из наших художников И.Е. Репин съездил в Ясную Поляну и нарисовал графа Толстого босяком. Автор «Анны Карениной» был изображен в белой рубахе и портках, босой, с крайне фальшивым выражением лица в виде какого-то блаженного старца, каким в действительности граф никогда не был. И затем сотни тысяч снимков рекламировали по всей России о босячестве гр. Толстого. Нет сомнения, что ни знаменитый художник, ни знаменитый писатель не ведали, что творили, но отлично ведали антрепренеры цинического движения, что явилось буревестником столь же цинической нашей революции.
В самый разгар смешного, сумасшедшего увлечения г. Горьким мода на босячество перешла из центров в деревни, в усадьбы, в дворянские гнезда, которым лет десять назад и не снилось о будущих погромах. Дамы-помещицы, глядя на развалившегося в петербургской гостиной, на шелковой кушетке, какого-нибудь Чудру или Челкаша, были вне себя от соблазнительной мысли: «А что если его пригласить к нам на лето, в деревню? Боже, как это было бы чудно!..» Около шелковой кушетки устанавливался изящный столик с чайным прибором, коньяком, бисквитами, тартинками, фруктами, сластями. В то время как «грядущий Хам» (выражение Д.С. Мережковского) хмуро опустошал все поставленное перед ним, иная помещица, с красными от волнения пятнами на лице, прерывающимся голосом, очарованная, влюбленная, заводила речь: «Знаете, мсье Челкаш, вы непременно должны к нам приехать в Затишье! Вы обязаны это сделать! Мы нынче вдвоем с Ниночкой. Павел Николаевич едет в Наухейм — вы ровно никого не стесните! Дайте слово!»
Мсье Челкашу ровно ничего не стоило дать слово. Ему все равно, где ни бродяжить. «Затишье — это где? Ах, в N-ском уезде? Знаю. Славные там бабы, ядреные, комар их закусай! Только нет, барыня, — скукота у вас будет, а? Вы ведь небось на перинах дрыхнете? А наш брат ежели на сеновале — то ведь это рай земной…»
Барыня начинала уверять, что не будет скучно; они с Ниночкой все, все сделают, обо всем подумают. И потом у них ведь такая очаровательная природа, простор степной… Чудная старинная роща, фруктовый сад десятин на двадцать, река вся в зарослях и островах, — полей, лугов ковер необозримый. Будем ездить в поле, в ночное поедем. Будем вместе ходить босиком по заливному лугу… Прелесть! Вы нам расскажете тайны природы, которые подслушали, подсмотрели во время своих скитаний. Ах, будьте нашим Гайаватой… Вы не читали Гайавату?» (Из статьи М.Меньшикова «Война миров»).

Эстетически законченным (притом реальным) выражением этого нового персонажа, полюбившегося образованной публике, был, конечно, Распутин. Валентин Пикуль в известном романе о том времени объясняет его феерический успех, в частности, у аристократических дам вот как. Горничная мечтает о графе, а у этих женщин «графья» — это их обычный круг, вот им и захотелось мужлана. Мне кажется, это более остроумно, чем верно. На самом деле, как мне кажется, упадок в душах и умах, духовное разложение требовало своего выражения на внешнем плане, и нашло – в виде эстетизации помойки жизни. Помойка есть всегда – вопрос, как она воспринимается. Если она модна и любима – это значит общество больно.

«ВЕЧЕР ВАЛЬСА СОСТОИТСЯ…»

Верно и обратное. Когда общество на подъёме, люди массово стремятся к чему-то высшему по отношению к тому, что имеют. Они осваивают культуру высших классов, даже иногда пытаются подражать им в поведении и привычках. В XIV веке, во времена Боккаччо, богатеющие флорентийские суконщики вдруг принялись изображать из себя рыцарей и даже возродили турниры, давно вышедшие из употребления. А в советском доме культуры ХХ века фабричные девчонки изучали классические танцы и французский язык, который прежде знали лишь барышни. Найдите в интернете и прослушайте песню 1948-го года Дунаевского и Матусовского «Вечер вальса состоится в нашем клубе заводском». Нашли? А теперь представьте: полстраны разрушено, люди трудно и много работают, восстанавливают, а в заводском клубе – вечер вальса. И чувства, описанные в песне, точь-в-точь, как у Наташи Ростовой или Анны Карениной – тонкие, аристократические чувства. Живут в общежитиях и коммуналках, но – тянутся к высшему. И танцуют вальс – сложный танец, которому надо учиться, не простая дрыгалка. Это явления одного порядка – рыцарский турнир и вечер вальса: общество, находящееся на подъёме, стремится вверх – к более сложной, более рафинированной культуре. К культуре высшего типа. А когда общество на спаде, когда оно разлагается – появляется желание скатиться ещё ниже, в помойку, соединиться с её исконными жителями. Сегодня изысканные выпускники и выпускницы столичных школ и вузов не просто позволяют себе ругнуться – они теоретизируют и эстетизируют привычки обитателей дна.

Культура, эстетические склонности – это великий проявитель. Внешне жизнь может оставлять впечатление развития, даже бурного: появляются новые технические возможности, кто-то богатеет, строятся новые дома и дворцы. Но культура, вкусы людей сигнализируют о неблагополучии. Даже не просто о неблагополучии – об упадке, разложении, о близком конце эпохи. 

Близко подобное случилось у нас после водворения демократии и свобод. Когда в конце 80-х пала советская цензура, которая служила кое-каким сдерживающим фактором, валом повалили на экран и в литературу разного рода босяки: бомжи, наркоманы, алкоголики, проститутки. Их хотели, их ждали, и они – пришли. Вполне приличные люди буквально смаковали чернушную жизнь, наслаждались ею: кто-то кого-то насилует, кто-то болеет с похмелья, тот блюёт в углу, а вон те — дерутся… Все эти обобщённые Москва-Петушки – казались светом вновь открытой художественной истины. Помню, первым изделием из этого паноптикума была такая «Маленькая Вера», которой уделялось тогда совершенно несообразное внимание. Ну, это понятно: первая.

Можно сказать: это же было на самом деле — бомжи, проститутки и всё прочее. На самом деле, есть и всегда было очень многое и разное. Вопрос в том, куда направлен вектор общественного внимания, о чём людям интересно читать-говорить-думать. В эпохи крайнего упадка духа – вектор внимания направлен в сторону грязи, уродства, упадка. Сильное, крепкое, рациональное, чистое, здоровое – всё это не интересно. Это интересно эпохе подъёма. А эпохе спада интересна патология, психопатия, ну хоть алкоголизм на худой конец. Всё это проявления упадка и разложения. Декаданс – ведущее художественное направление начала ХХ века – собственно, и значит «упадок». Поскольку его создатели были культурные люди – их упадок был изысканным и культурным, даже внёс существенный вклад в искусство. Но разложение – оно и есть разложение. Любовь к быту и нравам дна – это естественное развитие декаданса. Как того, исторического декаданса прошлого века, так и нашего теперешнего, который длится уже несколько десятилетий.

ГНИЛОЙ ПЕНЬ РЕВОЛЮЦИИ 

«Что же из этого следует?» Следует революция. Революция – это вовсе не та замечательная вещь, которую мы по привычке воображаем под влиянием советской школы. Революция – это вовсе не заря новой жизни, как говорит заезженная метафора. Революция – это предельное разложение старой. Это завершение гниения и слом. Так падает трухлявый пень. Он сначала стоит-стоит, сохраняя вроде бы силуэт пня, а потом – вдруг рассыпается в прах. Это я наблюдала на своём огороде. Вот это, как мне кажется, наилучшая метафора революции.

По-настоящему новая жизнь – это как раз преодоление революции. Строительство новой жизни наступает как раз на этапе т.н. «реакции». В нашей истории это строительство происходило силами тех самых большевиков, которые подхватили (и сумели сохранить) власть, которую обронили те, кто был обязан её удерживать.

Вообще, революция – это всегда результат разложения, гниения и неисполненного долга. В первую очередь, неисполненного долга руководящего класса, который в силу собственного разложения ничего уже не может. Ну и низы тоже вносят посильный вклад в общее разложение.

Любовь к чернухе, грязи нравственной и физической, смакование жизни дна – всё это внешние признаки такого разложения. Прогрессирующая склонность интеллигенции к мату – та самая капля, в которой отражается мир. Само по себе – пустяк, но сколь красноречивый пустяк! Просто онкомаркер.

Интересно, что любовь к дну жизни появилась у нашей интеллигенции давно, очень давно. В доклиническом виде – пожалуй, в хрущёвскую оттепель. Е.Евтушенко, который иногда очень точно подмечал новые социальные явления, написал первую версию стихотворения «Интеллигенция поёт блатные песни», как сообщает интернет, аж в 1958 г., потом переработал в 70-х годах.
Интеллигенция
поет блатные песни.
Поет она
не песни Красной Пресни.
Дает под водку
и сухие вина
Про ту же Мурку
и про Енту и раввина.
Поют
под шашлыки и под сосиски,
Поют врачи,
артисты и артистки.
Поют в Пахре
писатели на даче,
Поют геологи
и атомщики даже.
Поют,
как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.

То есть бацилла завелась ещё тогда, а дальше крепла, развивалась – и разъела общественный организм изнутри. Что и привело к капиталистической революции 1991 г. и распаду Советского Союза «на ровном месте».

Мне хотелось бы ещё раз резюмировать мою мысль, чтоб не быть ложно понятой. Разложение не наступает оттого, что кто-то матерится или любит читать о бомжах. Упадок и разложение наступает от глубоких внутренних причин: главным образом, от потери веры и отступления от долга. По существу дела, это причины религиозные – если под религией понимать общую веру, которая руководит жизнью народа. Это разложение хорошо улавливается искусством и вообще господствующими вкусами. Это своего рода маркеры разложения. Любовь к жизни дна, вплоть до стремления подражать, что ярко проявляется в мате – один из очень надёжных маркеров. Онкомаркеров.

Вот на такие мысли навела меня курьёзная по виду статейка в Газете.ру.

А что до тех тружеников пера и микрофона, которые без мата выразить свою мысль не могут, то мне думается, им бы освоить те профессии, которые характерны для тех слоёв, которые матом не ругаются – они на нём разговаривают. Выигрыш был бы многосторонний: и для народного хозяйства, и для самих героев, которые наконец слились бы с близкими по духу людьми. Но ведь не освоят – слабосильные они…

Автор : Татьяна Воеводина

P.S.  В ноябре 1967 года на обложке журнала «LIFE» появилась фотография из серии «Советская молодежь» («Soviet Youth») фотографа Bill Eppridge, замечательная серия портретов, запечатлевших лица, моду, жизнь и дух того времени в целом.
Лично мне захотелось сказать просмотрев эти старые фото :
-какие хорошие,весёлые и добрые лица у ребят и какие у них девчонки красивые!)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *